— А говорить? Говорить я могу? — голос у меня за время молчания совсем сел.
— Ты слушай, — сказал Акратеон. — Я пока в здешние дела не слишком влез, но скажу тебе так: вне госпиталя не торопись ни языком двигать, ни ногами. Пусть жалеют и носят на руках…
— Как же, — говорю, — господин военврач. — Так они меня и подхватили!
— Вот увидишь, — отвечает. — А пока дай-ка я тебе помогу подняться, пора самостоятельно в сортир путешествовать, девушки замучились из-под тебя таскать…
Джакч!
Кончилось моё заточение внутри собственной тушки. Кончилось доскональное изучение трещин на потолочной штукатурке. Сейчас я запросто смогу воспроизвести все эти зигзаги на память…
Пальцы рук у меня шевелятся. Ноги у меня сгибаются в коленях. Вдох и выдох не вызывают боли.
И палата моя вся заставлена цветами! В фигурных вазах, в стеклянных банках, в корзинах, даже в горшках с землёй! Тут и «лохматая роза», и «пандейский веер», и «оленье сердце», и «девичий мак», и «кубок феи» — то есть цветы и в лесу сорванные, и на гимназических клумбах собранные, и с домашних подоконников принесённые!
— Господин доктор, — сказал я. — Это что же творится? За кого они меня принимают? Я им что, роженица?
Ну не доктор же этот цветник устроил!
— Сначала марш на оправку, — сказал Акратеон. — А то как бы чего не вышло от волнения…
Двигался я как-то… как вплавь, что ли — руки держал впереди себя для равновесия.
— В конце коридора, — подсказал врач.
В госпитале я был лишь однажды — в прошлом году нас всей гимназией пригоняли сюда на прививку. Вообще-то, вакцину прислали военным, но господин полковник Лобату как-то сообразил, что неплохо было бы уберечь от эпидемии и гражданское население, иначе кого же защищать?
Госпитальный сортир мало чем отличался от гимназического.
В углу у окна мучился над очком такой же, как я, бедолага в серой казённой дерюге.
Хорошо, что я не разглядел его сразу, иначе моча моя превратилась бы в лёд. Или в кипяток.
Потому что это был гвардии капрал Люк Паликар с неизменной сигарой в зубах.
Когда док Акратеон шуганул капрала из моей палаты, рожа у него была совершенно уродская, безносая, в рубцах и язвах, а теперь на-ко — совершенно гладкая да к тому же и трезвая: не баловал его тут персонал…
— Ты, Чак, это… — сказал Паликар, затянулся и поднатужился. — Ты зла не держи. Коряво как-то там вышло, на озере-то… Если жалобы не заберёте — трибунал, а у меня трое детей…
На плоту «Адмирал Чапка», насколько я помню, тоже было трое детей.
Но мы очень быстро повзрослели.
Вслух я этого не сказал. Или сказал? Честное слово, не помню.
В общем, капрал и сам всё сообразил, и глазки у него заметались — прикидывал, в какой угол ему нынче лететь, в каком очке пузыри пускать…
Не поднимайся, Люк Паликар, мне так будет ловчее… Да ты не помирай прежде смерти, ножка-то у меня ещё слабенькая, в тапочке…
Массаракш! Он знает про наши заявления! Конверты дошли до адресата!
— Эти джаканные гвардейцы весь этот джаканный госпиталь заджакчили! — сказал я и вышел.
В палате поджидал меня ехидный рыжий лекарь.
— Чак, — сказал он. — Да ведь я, пожалуй, детям и внукам буду теперь рассказывать, кого мне довелось лечить на старте медицинской карьеры!
С этими словами он протянул мне свёрнутую в трубочку газету — естественно, местную. «Солёное слово».
Я раскрыл газету и упал в обморок.
Вернее, сперва я прочитал заголовок на первой странице, а уж потом упал.
Да и любой бы упал.
Массаракш, эта джаканная статейка называлась «Чак — маленький смельчак»!
…Приводить этот ужас полностью я не стану. Да и огромная статьища получилась: первая страница, вторая и ещё половина третьей!
Ладно, думаю, зато наверняка узнаю всё в мельчайших подробностях.
Ага! Как раз!
Под гнусной писаниной стояло незнакомое имя — Мор Баруту. То ли новый сотрудник, то ли столичный гость.
Скорее последнее. Потому что новый человек в Шахтах всегда будет на виду, пока не уедет или не станет своим. Но своим этот журналист явно не был. Иначе вряд ли рискнул бы назвать меня «маленьким» (Массаракш! А мне же в гимназию ещё целый год ходить! Прощай, Сыночек, здравствуй, Маленький Смельчак!).
И откровенничать с чужаком насчёт моей особы никто, видать, не захотел. Ну, поговорил с Мойстариком (а тот, вечный молчун, наверняка подсунул писаке дядю Ори), с директором Людоедищем, с парой преподавателей…
А что они все могли знать?!
Поэтому накопанного джакча оказалось мало, пришлось развести его огромным количеством воды…
Первым делом автор пропел славу нашей земле, «вотчине солекопов и горных стражей», помянул Гуса Счастливого и осаду Старой крепости. Потом восхитился чистотой здешних душ. И перешёл к обличению «наркоспрута, протянувшего свои ядовитые щупальца из столицы».
Конечно, обычный читатель «Солёного слова» мог понять гораздо больше — народ-то не молчит, он всё знает. А мне, оторванному от жизни, было невдомёк, как это я, «вспомнив слова последнего Послания Неизвестных Отцов к молодёжи, решительно поднялся на борьбу с тысячеголовым чудовищем», как совершил «беспрецедентный для своего возраста поступок» и в чём, массаракш, этот джаканный поступок заключался. В том, что послал Гондона подрочить?
О грибах, заметьте, ни слова. Вообще ни одного имени, кроме моего. Ну, ещё Мойстарика с дядей, воспитавших меня в «истинно горняцком духе». А также господина мэра, претворяющего в жизнь заветы Неизвестных Отцов…